Статья и альманах опубликованы на сайте "Российский писатель". 

Алексей СМОЛЕНЦЕВ (Киров)

 

СОЛЬ ДНЯ ПОБЕДЫ – ДОБРАЯ ВЕЩЬ…

(Вести с Первого Кировского литературного фронта.
О новом литературно-художественный альманахе «Вятка литературная»)

 

Словно смотришь в бинокль перевернутый…

Первый Кировский фронт… нет такого в истории Великой Отечественной войны. Не было. Сейчас – есть. 70-лет Великой Победы и Год литературы, совпав, позволили открыть Первый Кировский фронт. Имя ему – «Вятка литературная», литературно-художественный альманах, № 1, 2015. Над альманахом работали: О.Л. Юрлова – председатель Правления Кировского отделения СП России, Н.В. Пересторонин – главный редактор альманаха, Н.И. Перминова, Н.П. Гурьянова, О.П. Шатков.

Альманах ли это? Поэт, фронтовик, автор хрестоматийных «Бранденбургских ворот», –

Не гремит колесница войны,
Что же вы не ушли от погони,
На верху бранденбургской стены
Боевые немецкие кони.
Вот и арка. Проходим под ней,
Суд свершив справедливый и строгий.
У надменных державных коней
Перебиты железные ноги. –

Василий Субботин, приветствуя земляков, ибо сам по роду и рождению вятский, скажет с первых страниц альманаха:

«Желаю всем нам мирного неба, а вятичам, работающим на литературном, не менее сложном фронте той же крепости духа, которым всегда славился русский наш народ, вдохновения, а побед только творческих – и над словом, и над собой».

Фронт. А ведь прав поэт и воин – фронт. Первый Кировский… Оставим ревизию имен и понятий, был город – Киров во время Войны, значит, он и есть; звучит в сердце – Вятка, пусть так и звучит.

Альманах «Вятка литературная» не ставит перед собой задачу сказать новое слово о войне, удивить читателя. На фронте не удивляют, там держат оборону. Для обороны важно, все ли участки фронта надежно прикрыты, важен дух, крепость духа, важен жизненный состав первой линии.

Как там, на Первом Кировском?

Интонация повествования сообщена читателю еще до текста. Обложка альманаха: солдат в накинутой плащ-палатке, приклад автомата (чуть виден из-за плеча) и – льющаяся листва берез, над ним и вкруг него, – это первый план; а фон – «Словно смотришь в бинокль перевернутый – /Все, что сзади осталось, уменьшено» (К. Симонов, 1941) – облако вровень росту, озеро, белые ломтики льдин, стремительный силуэт «тридцатьчетверки», покосившийся столб телеграфный – дорога войны, а выше – дорога в небо. Черно-белая графика, автор – фронтовик, народный художник Аркадий Колчанов. Черно-белая графика березового ствола, черно-белая графика жизни и смерти. Минута Тишины, минута Памяти на Первом Кировском фронте… Минута Радости и Печали…

А трехлинейка уже за спиной…

Но - шелест… листва ли черно-белая вздохнула под черно-белым ветром, перелистнут ли лист фронтового письма, или уже летит оно, письмо с фронта, в легком шелесте касаясь других, таких же, летящих с фронта писем…

«…Я всегда уважал тебя: ты единственный мужчина, который никогда при мне не пил водки, никогда не ругался матом. Многие это называют «неприспособленностью к жизни». Что ж, может быть, это и так, но тысячу раз лучше быть таким человеком, чем нахалом и выскочкой (…) Я немного прожил еще, но мне до смерти опротивели все эти люди, которые по развитию и культурности стоят гораздо ниже меня, но занимают «высокое положение» и пытаются командовать мной (я не говорю про армию, а про жизнь вообще)».

Это Борис Порфирьев, из письма февраль 1943, отцу пишет, лично отцу, на его рабочий адрес. Это не о Войне и не о смерти даже. Смерть – просто фигура речи, иносказание, и это удивительно, ибо, она смерть, самая настоящая не в «четырех» даже шагах, а рядышком. - «Вокруг нас упало 4 снаряда и все не разорвались. Один из них в 15 метрах. Здорово?! Между прочим, это не в первый раз». - Фронтовые письма, письма с фронта – это и есть безценное свидетельство о жизни, и жизни прожитой и сегодняшней – военной, и жизни будущей с обязательным уточнением: «если останусь жив».

«Темно-синее небо, на нем яркие звезды. И на таком небе десятки прожекторов (я насчитал около 30). Они бродят по небу, пересекаются, щупают, ищут самолеты. Нашли: и с Невы, с кораблей полетели в небо трассирующие пули, указывая зениткам место вражеского самолета. И что за чудное зрелище: трассирующие пули ползут одна за другой, знаете, как пунктир стрелка на экране в каком-нибудь мультфильме. Вышел на улицу командир роты, стоим с ним и рассуждаем: почему пули ползут одни за другой по небу, а не летят? Вероятно, из-за огромного от нас расстояния. Пули – красные – горящий фосфор, летят на три километра в высоту» (Порфирьев, март 1943).

Кировский альманах ценен тем, что он изобилует не размышлением о Войне, но живыми свидетельствами. В письмах Бориса Порфирьева проступает творческое осмысление жизни. И, действительно, не статьи же было писать с фронта, писали письма, записывали стихотворные строчки, шла незримая работа по формированию художественного, он же – жизненный, состава души.

Эта мысль заставит вернуться в начало альманаха, к открывающему издание, имени Василий Субботин:

Поэт, поэт, весь мир перед тобою,
А перед нами – лишь окопа дно,
Но, может, этой самою ценою
Найти слова редчайшие дано.

Война, осознанная как та «самая цена», цена жизни, цена творчества, – это уже не внешние обстоятельства. Слова и судьба Василия Субботина представлены в альманахе очерком главного редактора издания Николая Пересторонина, интервью (Василию Субботину – 94 года!), бережно записано внучкой поэта Марией Басковой.

От строк Василия Субботина принимаются в альманахе стихи Овидия Любовикова, поэта и фронтовика. Оттуда принимаются – из фронтовых окопов:

Под калибры,
прицельно бьющие,
Встали маменькины сынки,
Некурящие и непьющие,
Не любившие по-мужски.
Против ярого,
против наглого
Распрямились – и так пошли.
Вся стратегия – два параграфа:
«Шире шаг!» и «Длинным коли!» (О. Любовиков, «В семнадцать лет», 1964).

И Порфирьеву, и Субботину, и Любовикову суждено будет вернуться с той Войны:

Свою планиду и в сердцах не рву –
Едина от рожденья до исхода.
Но кажется: вторую жизнь живу,
А первая – войны четыре года. (О. Любовиков, «Костер на крутояре»,1975)

– подведет итог Овидий Любовиков за все свое поколение. Он определит войну как жизнь, которая прожита: от первого дня войны, «города Броды на границе с Польшей, занятой к тому времени Германией», как у В. Субботина, или от райвоенкомата («За квартал до райвоенкомата /По-мужски простились мы с отцом»), как в начале собственной биографии – «Нет биографии за спиною, /А трехлинейка уже за спиной» (О. Любовиков, «Вышли мальчишки, готовые к бою», 1984), но у всех у них вместе – до Победы!

И стоял на ногах Народ…

«Вставай страна огромная!» – эта великая песня Великой Войны потому и стала таковой, что собрала вместе: Страну. Не город, не деревня, не фронт, не тыл, не крестьянин, не интеллигент – Страна.

И полной мерой нам пришлось изведать,
Что значит всенародная беда.
(…)
Зато любимой нашей песней стала
Суровая «Священная война».
(…)
Нам, маленьким, уже была по росту
Единственная к Родине любовь. (Маргарита Чебышева, «Мы не были несчастными тогда…»).

Первый Кировский фронт, он не только «без флангов», он и без тыла, трудовой – тот же фронт:

Мы встречали в полях рассветы.
Был соленым и жгучим пот.
И кормила земля за это,
И стоял на ногах народ. (Иван Смоленцев, «В те нелегкие дни…», 1967).

А в госпиталь, войди, вот он – фронт, перед глазами. Киров военного времени - город госпиталей, или точнее Город-Госпиталь. В советские годы в центре города, чуть не через дом, на каждом табличка: здесь размещался эвакогоспиталь и номера, номера госпиталей. А в памяти народной, детской памяти, не табличка, - шрам:

Гордились мы: не в качестве гостей
Дежурим по утрам в «своей» палате.
Спасибо мудрым взрослым:
Часть халатов
Медсёстры перешили для детей. (М. Чебышева, «Был в новой школе госпиталь. И там…»).

От имени детей войны говорят на Первом Кировском Маргарита Чебышева, Иван Смоленцев. И Надежда Перминова –

Но я бомбежки эти узнавала –
Меня их кровью тоже накрывало –
И смерть, и взрывы, и безумный страх.
А я двух лет на маминых руках. (Н. Перминова, «Да. Не смотрю я фильмы о войне…»).

Страна… оказывается и на детей и взрослых, тоже деления не было, - Страна.

Дети Войны свидетельствуют.

А о детских судьбах, о детях-ленинградцах, эвакуированных в Киров, Кировскую область, рассказывают разыскания Виктора Бакина:

«...На Новый 1942 год нам выдали по карточкам вместо хлеба по маленькому кубику соевого шоколада. Бабушка лежала уже недвижимая в кровати, но мама и ей сунула в рот этот маленький кусочек. В новогоднюю ночь бабушка умерла, а шоколадка так и осталась у нее, зажатая зубами. Мы перенесли бабушку в другую комнату и положили на стол. Я очень боялась войти в эту комнату, но брат не побоялся ночью войти туда и вытащить у бабушки изо рта шоколадку» (воспоминания о Блокадном Ленинграде, Веры Петровны Зеферовой).

Здесь, вроде бы, нет чувства, только страшный и простой рассказ, но есть «вкус» – Войны, Блокады, Детства. Читаешь очерки В. Бакина и думаешь, чего не знаем мы о Войне, чего не знаем о Блокаде? Именно того, что Бакин рассказывает об отдельных людских судьбах, – не знаем.

Письма на фронт…

Письма с фронта… Но, ведь писали и на фронт. Сегодня пишем. Пишет Елена Наумова. Так и начинает «Мама», с большой буквы, потом поймешь, что это не обращение, а заглавие главы из повести «Четверо из семьи Ермаковых» (издано отдельной книгой Кировским отделением СП России к 70-летию Победы). Но так похоже на письмо на фронт, Кому: Маме. И последние строки главы:

«Но солдаты – люди сдержанные, они редко плачут, даже женщины. Что-то такое они вынесли из тех испытаний, что нам, вечным их должникам, остаётся только быть по-настоящему благодарными тем, кто ещё жив, светло и трепетно вспоминать тех, кого уже нет с нами, и в мыслях просить у них прощения, пусть иногда и с большим опозданием. Прости меня, мама…», - разве это не письмо, разве не на фронт?

Таким же письмом на фронт, - всему Фронту, и всем фронтам, и в прошлое, и в будущее - читается первая часть повести Людмилы Суворовой. Живет себе юное создание по имени Мила, маленькая барышня, рожденная в 1947 году, живет в послевоенном Кирове, радуется жизни, считает восхитительных жуков, и улицы и овраги, и открывает таинственный мир – «пещерка с родником и маленькое «Чёрное море». Это совершенно волшебное место! Но немножко страшно: не туда ли Черномор утащил Людмилу». Понятно, почему так «страшно», Людмилу же, Милу, «утащил». И при чем тут Война? И понимаешь, вдруг, что в завершающей альманах повести, есть смысл и смысл этот Жизнь, ради которой и была – Война.

Может потому и Радость такая от жизни послевоенной, и бедной и трудной – «потому что нас любила/наша бедная страна» -

Держим хвостик пистолетом.
Май, черемуховый цвет...
Далека ль еще дорога?
Так-то да, но так-то нет. (Г. Кустенко, «Одноклассницы»)

- Пасхальная Радость, когда Смерти (а Война и была Смертью в Символе) как явления – нет, а Любовь - неизбывна. Потому что радость послевоенная, выстрадана и, ладно бы взрослыми, детьми выстрадана. «Послевоенная» - это не только после сорок пятого года, для нашей Страны это и пятидесятые, даже, годы, и, даже, шестидесятые.

«Нам, 7–10-летним мальцам, фронтовики представлялись, чуть ли не стариками. А тем «старикам» в начале 60-х всего-то было по сорок или чуть больше (…) В 65-м страна отмечала 20-летие Победы. Мы носились по селу в красных галстуках и белых рубашках (...) Людей в военной форме было столько, как будто солдаты только что прибыли с войны. Мы бродили меж ними и, как бы невзначай, притрагивались к гимнастеркам» (Николай Сластников, «Поздние дети войны»).

День Победы – Пасха Советской Страны…

Читаю Н. Сластникова и думаю о том, что – только сейчас понимаю, с Чем сравнить ощущение, чувствование Дня Победы в детстве. –

Пасха, Пасхальная Радость, Радость Воскресения и Воскрешения. Здесь секрет и Великое Таинство Дня Победы, 9 Мая. Таинство, но не тайна. Все открыто и явлено, просто не осознано нами еще.

Пасха, День Воскресения Христова в мае 1945 года совпал с Днем Памяти святаго Великомученика Георгия Победоносца – 6 Мая (новый стиль). И герб Москвы – совпал: на темно-красном поле (тоже совпало с цветом Знамени Победы) образ святаго Георгия Победоносца. И имя «Маршала Победы», Георгия Константиновича Жукова, совпало. День 9 Мая совпал со Средой Светлой Седмицы. - Православная Церковь Славословит в эти Дни – «адову разрушил еси силу и воскресл еси, яко Победитель, Христе Боже» (Сравним: «С фашистской силой тёмною», - песня «Священная война»). – И ровно по средине (Среде) Светлой Недели Воссиял День Победы. И Верховный Главнокомандующий Иосиф Виссарионович Сталин этот смысл повторил о Русском, - Православном по откровению Федора Михайловича Достоевского, - Народе-Победителе. Не о таких ли совпадениях и говорил Александр Сергеевич Пушкин: «И Случай, Бог изобретатель».

Надо отдать должное редактору альманаха Н. Пересторонину, он сумел вывести повествование о Первом Кировском фронте, в Пасхальную, именно, Радость Жизни и Печаль Пасхальную. «Печаль моя светла» (А.С. Пушкин), это об этом именно, пусть и о земной любви. Радость и Печаль – это Православное, Пасхальное в основе своей, то есть Русское мироощущение, высших мгновений Бытия и высших мгновений собственной жизни.

Сравним: «И вот праздник наконец наступал, - ночью с Субботы на Воскресенье в мире совершался некий дивный перелом, Христос побеждал смерть и торжествовал над нею. К заутрене нас не возили, но все же мы просыпались с чувством этого благодетельного перелома, так что, казалось бы, дальше не должно было быть места никакой печали. Однако она даже и тут была, даже в Пасхе» (Иван Алексеевич Бунин, «Жизнь Арсеньева»). - Это не придумаешь, это чувства. Тот же Бунин отметит в дневниках: ««Чувство все» (Гете). Действительность – что такое действительность? Только то, что я чувствую. Остальное – вздор» (запись от 7/20 Авг. 23 г.).

И День Победы, всегда и в Советское время особенно, - был, есть и будет всегда, - этим Пасхальным, в существе, сочетанием Радости и Печали.

Зачем я плачу в день Победы?!
Ведь позади остались беды.
Но только смерти и бои
Они с младенчества мои.
(,,,)
В счастливый день начала мая
Победа каждый год родная.
(…)
Цветы и музыка кругом.
Но почему же в горле ком?(Н. Перминова, «Зачем я плачу в день Победы…»).

День Победы 9 Мая – Пасха Советской Страны!

Когда над распаханным полем
Ветра о весне протрубят…
Встают и выходят из боя
Отряды погибших солдат.
(…)
Шеренгой встают – на полмира.
Винтовки и пушки сдают.
И ротные их командиры
Связных от истории ждут…(И. Смоленцев).

Мы говорим о единстве чувства Победы и чувства Воскресения. А Олег Шатков показывает работу воскрешения. Читатель видит своими глазами, как возвращается Весть, Воскресает жизнь считавшейся «без вести пропавшей» санитарки-красноармейца 4-й стрелковой роты Коноплянниковой Марии Максимовны, родной тети автора.

«С 24 ноября по 3 декабря – 10 дней в госпитале, 10 дней боролась со смертью 18-летняя девочка красноармеец-санитарка (…) Что она, изрешечённая осколками, пережила за это время, представить здоровому человеку невозможно. Приказ о награждении вышел за день до её смерти. Вряд ли Маруся увидела свою медаль. Да и сам приказ дошёл ли до неё? Дошёл до нас через 73 года…».–

Из безвестности в жизнь, - даже награды отыщутся, даже место захоронения отыщется через 70 лет – смерти больше нет. Еще важнее личного воскрешения, хотя бы воскрешения личных обстоятельств жизни и смерти, оказывается в работе О. Шаткова, тщательная археологическая сосредоточенность автора на судьбе воинского соединения, в котором воевала М.М. Коноплянникова. Ведь, путь воина, это путь его воинского соединения, в нашем случае - Сталинская 150-я стрелковая дивизия:

«170 километров до передовой почти месяц дивизия двигалась без пищевого довольствия. Это сколько же надо голодать, чтобы солдаты начали умирать десятками от истощения! А ещё от отравлений. Значит, ели что ни попадя. Можно представить, в каком состоянии прибыла новенькая, с иголочки дивизия на передовую, какое было физическое и моральное состояние бойцов. И тут же, через неделю – в бой с отборными войсками вермахта…».

Правда о Войне – горька и прикровенна, вряд ли, будет когда открыта полностью, так же как и правда о каждой отдельной военной судьбе.

Любовь больше…

Жизнь и смерть в Великой Войне, война – это цена, цена творческой строки и цена жизни. Жизнь, оцененная Войной – становится не смертью, а Любовью. Об этом иносказательно, через футбольный матч ленинградской команды в тыловом Кирове, скажет Валерий Пономарев в рассказе «11:0 в пользу… любви». А прочтется в этом, прямо по Евангелию: «но Любовь из них больше» (1Кор. 13:13).

Или как у Евгения Жуйкова, Май, как таковой, сам по себе, в России, в современной жизни больше обстоятельств и ситуаций жизни:

До поры,
пока душа внимает
взрыву почек –
чем не авангард!
Век бы так промаяться,
как в мае –
кровь в висках,
бессонница,угар
от черёмух –
прямо под окошком,
пусть и на четвёртом этаже.
И орут по подворотням кошки –
не скребут хотя бы на душе… ( Е. Жуйков, «Здравствуйте, пичуги!»).

Или как в ироничной армейской истории семидесятых годов, рассказанной Анатолием Вылегжаниным, без всякого назидания, просто – портреты, характеры, ситуация, - армия, одним словом.

Или как у Александра Клиндухова – «Хлеб да соль, тишина, разнотравье,/Сенокос, костерочек, река…», - просто жизнь, Всюду жизнь…

И уже не символически, а явно, «Любовь больше» в истории, записанной молодым вятским поколением, Игорем Коршуновым, о пленных немцах, убоявшихся камней в руках, окруживших их русских женщин, а это оказался – хлеб, разделенный Россией с поверженным врагом, и православный нательный крест, вместе с хлебом данный, на всю жизнь сохраненный, врагом этим самым.

Вятская литературная молодость, собранная в разделе альманаха «Зеленая улица», обращается, к одной из самых больных вятских тем, связанных с Войной – это легенда о Григории Булатове. Семнадцатилетний мальчишка – разведчик из города Слободского, районного центра в тридцати километрах от областного. Григорий Булатов, так гласит вятская легенда, первым водрузил Знамя Победы над Рейхстагом. Григорий Булатов запечатлен на кинокадрах Романа Кармена, в составе знаменитой знаменной группы, но фотографии, позже, от ретушировали, лицо юного разведчика исчезло с фото, а из памяти народной не исчезнет никак. Судьба распорядилась так, что земляки знали о Подвиге, только со слов самого Григория, и, по-вятски острые на словцо, припечатали однажды и навсегда: Гришка-Рейхстаг. Говорят, были письма маршала Г.К. Жукова к нему, говорят, приезжал легендарный Кантария, но писем не сохранилось, а слова по-прежнему остаются словами… И все-равно, надо сказать, как говорит и, завершая свое с элементами художества повествование, Александр Демышев: Прости нас Григорий Петрович Булатов.

Да и все фронтовики – простите нас сегодняшних. Простите за ту цену, которую выпало вам заплатить. Имя этой цены: Война.

Такое вот, новое живое слово, летит по всему Первому Кировскому фронту, от окопа к окопу, от страницы к странице: Простите нас…

Война и Победа в событии бытия…

Художественный «центр тяжести» альманаха вычитан, исчислен, взвешен, определен мной, - субъективно, конечно, но я поясню методику исчисления – в рассказе Валерия Казакова «Скрипач».

Прозу Валерия Казакова хотелось бы слушать, слышать, как слышу скрипку. Вот и рассказ «Скрипач» вынужден читать, читаю, и – слышу гармонию мироздания, все здесь, в этой прозе, взаимно проникновенно и согласно звучит Война и Весна, чистое белье и чистое тело, быт и Бытие, женское и мужское, взрослое и детское, мать и сын, и сын и мать, деревня и город, обнаженная к Жизни земля и Небесное вокруг нее, Ночь и неназванное Солнце, – Вселенная, здание мира, есть у Владимира Даля более точное слово - Мироколица. Мироколица, голый скрипач на весенней Земле, на околице мира, Музыка, Война и Весна…

Горько представить, с печальной радостью, какова могла бы быть иллюстрация Аркадия Колчанова к рассказу Валерия Казакова. Неведомыми тайнами творчества Казаков берет в именно эту интонацию, и именно этот творческий масштаб, и, даже, графика прозы Валерия Казакова – черно-белая…

Четыре страницы текста, четыре страницы, русской прозы, рассказ Валерия Казакова, как возможно уместить все это в коротких строках.

«Ничего лишнего!», читаю Казакова, повторяю отчерк Бунина на полях «Чистого Понедельника».

«Сегодня суббота, с самого утра женщины в доме занимаются стиркой», читаю Казакова, вспоминаю легкую руку Пушкина: «Гости съезжались на дачу…».

Все просто. Володька – деревенский подросток и его мама, Варвара Петровна. Михаил Абрамович и его мама, тетя Поля. Володька живет здесь всю жизнь, а Михаил Абрамович здесь «потому что их с мамой эвакуировали из Ленинграда. Таких, как они, сейчас много на вятской земле, в каждом селе по несколько семей». Две матери, два сына, на самом деле два мира жизни, соприкоснувшиеся, благодаря Войне.

«Михаилу Абрамовичу почему-то становилось неудобно играть, когда все заняты тяжелой работой. Хотя это и есть его работа, за нее когда-то он получал приличные деньги и неплохо жил … Здесь от работы у людей болят руки по ночам … Он никогда не поднимал тяжестей, не ухаживал за животными, но жил, кажется, не хуже других. Здесь такая жизнь дается с большим трудом».

Здесь и там – это, ведь, деревня и город. Это надо так понять, и так читать, Казаков так пишет, у него это две цивилизации.

«Варвара Петровна добрая милая женщина, но Михаил Абрамович никогда не смог бы полюбить такую. Она говорит каким-то грубым, почти мужским голосом, а когда вдруг заплачет, то всем в доме делается не по себе. Это родной, но далекий для него мир, и Михаил Абрамович в этом мире может быть только гостем. Ему порой очень хочется сказать Варваре Петровне что-нибудь приятное, но он понимает – это невозможно, потому что сразу будет расценено как ухаживание, а ухаживать за солдатками здесь не принято, так же, как говорить о прекрасном, когда кругом горе. Когда-нибудь, конечно, это всё пройдет, жизнь станет другой. Но сейчас он должен быть таким, как все».

Таким как все? как Володька? –

«А вы сегодня на скрипке будете играть? – спросил Володька (…)

– Обязательно буду, – ответил тот.

– А чего?

– Весну.

– Весна – это когда ж а в о р о н о к поет? – снова спросил Володька.

– Когда душа оттаивает, – ответил Михаил Абрамович.

– Я тоже это понимаю, я это чувствовал, – торопливо пояснил Володька. – Мы тогда шли на рыбалку, и небо было розовое-розовое. А потом оно поднялось. И Михаил Абрамович не спросил, что поднялось, потому что понял – так может подниматься только солнце».

 Как это написано (!) – «торопливо пояснил Володька» – и в этом «торопливо» весь сердечный трепет подростка. Но они понимают друг друга. Значит, Цивилизация одна все-таки?

В масштабах Вселенной – Цивилизация – одна. И Казаков, - это незаметно простому глазу, но чувствует читатель, не разучившийся читать русскую прозу – открывает, умеет открыть именно этот масштаб. Показать вятскую деревеньку времен Войны как часть Мироздания, как часть Вселенной. О таком чувствовании мира и Вселенной писал Николай Заболоцкий. В тех же краях, Уржумской земли, обретавший чувствование - Мироздания, где сегодня напитывается этим чувствованием, это-то бы ладно, но умеет его явить Валерий Казаков:

«В который раз томит меня мечта,
Что где-то там, в другом углу вселенной,
Такой же сад, и та же темнота,
И те же звезды в красоте нетленной». (Н. Заболоцкий, «Когда вдали угаснет свет дневной…»).

Все именно так – рассказ Казакова – это та мечта, которая томит его, и он видит, мечтает в другом углу Вселенной – баньку, войну и весну, и скрипку и музыку. Мечтает о гармонии мира и свидетельствует свою мечту, это и есть рассказ Казакова. Все дело в том, что в другом углу Вселенной, все это действительно есть, рассказ Казакова не мечтателен, он – объективен в действительности, художественно объективен.

При чем же тут Война? Война здесь основа всего, смещение жизненных пластов, без всяких потуг «искривления пространства». Легко накладывающих одну Цивилизацию на другую. Война, меняющая масштаб жизни, и превращающая малые цивилизации в одну - Человечество. То Человечество, которому по силам Музыка, как собеседование с Мирозданием, с Творцом.

Но при чем, здесь, у Казакова война? – при Жизни. Это жизнь зазвучит в заключительных строках рассказа:

«И в это время одна из тонко звенящих нот неожиданно ранит его сердце. После этого Володьке становится тяжело и больно от повторяющихся и нарастающих звуков. Володька тихо всхлипывает и неожиданно для себя начинает тихонько плакать. Он плачет за всех. За мать, которая почти перестала улыбаться и порой пугает его своим обреченным взглядом. За отца, который обязательно вернется с войны, потому что и без него уже многие не вернулись. За дядю Никифора, которого арестовали перед самой войной и расстреляли неизвестно за что. За бабку Тоню, которая, наверное, скоро умрет от старости, и за тетю Полю, которая второй месяц умирает от дистрофии.

Он плачет и понимает, что музыка – это не только восторг, но и слезы, когда неожиданно уплывает последняя надежда на счастье.

 Скрипач перестал играть.

Мальчик перестал плакать.

И на землю вернулась обыкновенная весна – маленькая отдушина в большой и тяжелой войне».

Прозу, русскую прозу пересказать невозможно. Но скажем еще.

Михаил Абрамович носит свою маму в баню.

«В баню Михаил Абрамович ходит последним, после того, как сносит туда свою маму. Мама не может ходить. У неё дистрофия. Носить маму на руках тяжело, но ведь и мама его вот так же носила когда-то. Она носила его несколько лет, пока он был маленьким, а сейчас ему приходится ухаживать за ней. Так устроена жизнь. Когда после бани Михаил Абрамович кладет маму на кровать, мама всегда целует его в лоб и говорит своим молодым голосом: «Спасибо, сынок». И от этих слов у Михаила Абрамовича идут мурашки по коже. Мама ему благодарна. Она любит его».

Что это? Это Образы, это - Символы. Ребенок на Руках у Матери и мать на руках у ребенка. Вряд ли автор вкладывал этот смысл, но достаточно найти верный тон, интонацию, достаточно звучать «творческой скрипке» без фальши и - смыслы раскроются сами собой. Как здесь, в этом рассказе -«мама всегда целует его в лоб и говорит своим молодым голосом: «Спасибо, сынок»», - целует его в лоб – и здесь для меня, раскрывается иное пространство, в легкой строке Казакова, звучит не звучащая в яви нота: и я читаю – «и крестит его» – «и говорит своим молодым голосом»… И перечитываю, и с удивлением вижу, что в тексте отсутствует – «и крестит его» - здесь пауза без перебоя ритма, это иное измерение прозы, это невозможно написать, еще не возможней прочесть, но здесь – это точно так, и голос - молодой и Любовь, Она Любит его… и крестит…

Материнская любовь как чистый Образ Божественной Любви. – Святоотеческое наследие говорит нам о том, что такое понимание возможно. Казаков свидетельствует не только возможно, но так оно и есть.

«Володька стоит на крыльце, напряженно слушает скрипку и ему кажется, что вот сейчас он откроет для себя что-то очень важное. То, ради чего он живет на земле. Ради чего живут на земле его отец и мать. Ради чего отец убивает на фронте страшных и злых фашистов, которые не хотят приезжать в гости, а хотят владеть всей русской землей. Володька видит в темноте тощую фигурку Михаила Абрамовича и ему не верится, что эти волшебные звуки оттуда, от него. Ему кажется, что они доносятся с неба».

Все очень точно, очень просто и «бездонно» - не имеет предела на земле и границы в небе, в прозе Валерия Казакова. «Тонкие ветви тополей» и «блестящие глаза звезд» (!), весна и стирка белья, в доме «пахнет содой», а «под окнами» весна разъедает снег. И солнце не «играет на стеклах окон», как у нас обычно пишут, а – «ярко отсвечивает последний лед с речки»…

Этими исчислениями не исчерпывается рассказ Валерия Казакова, надо читать, и слышать и видеть - чувствовать, одним словом, так как чувствовал Евгений Онегин у Пушкина: «Он меж печатными строками/Читал духовными глазами». Не всякая проза, современная тем паче, содержит в себе состав, Событие Бытия, доступный духовному уровню зрения. Проза Казакова, такой состав содержит.

И отвечает еще на одно недоумение, сопровождавшее чтение альманаха, как можно вместить в текст, всю Войну, все судьбы? Можно - через художество, символ, образ, путем творческого осмысления и воскрешения действительных мгновений быта и Бытия.

В одном художественном пространстве с В. Казаковым работает Светлана Сырнева. В отличии от Казакова место Сырневой в современной поэзии определено и вниманием, творчество ее не обойдено. Однако «признание» Сырневой, как и «непризнание» Казакова, существует «машинально» (Пушкин, «Евгений Онегин»), - вне понимания того, что именуется Духом, в отличии от «буквы». Хотя о Казакове не пишет никто, а о Сырневой писали, в том числе и тайновидцы, одаренные абсолютным литературным слухом, о Владимире Павловиче Смирнове говорю, а думаю, что и самого Смирнова не многие понимают в действительных смыслах.

«Кривая березка», - так определит Сырнева образ Родины, образ своей лирической героини, а в чем-то и один из образов творчества. Здесь надо видеть не «геометрию» дерева (для Н. Заболоцкого такой термин был бы вполне уместен), но вспомнить уроки «природоведения» классе в четвертом. Березка, когда растет одна – она и растет неровно, нет необходимости тянуться вверх, к свету, Свет вокруг, поэтому и ствол может жить своей жизнью. Это о Творчестве: «Ты царь, живи один. Дорогою свободной/Иди, куда влечет тебя свободный ум» (Пушкин). Сколько свободы, у березки в поле не меньше. Но у Сырневой это и Страна, не просто люди – Народ, Цивилизация.

Это было в далёкой советской стране,
это есть колыбель и обитель.
Вот он едет в село на железном коне –
работяга, отец, победитель!
Это жизнь, это в космос Гагарин ушёл,
и туда же качели взовьются.

Это миф, это клад, потонувший в веках,
и подобного больше не будет.
Я спала – и носили меня на руках
богатырские русские люди. (С. Сырнева, «Кривая березка»)

Удивительно, в пределах одного альманаха, такая проза и такая поэзия. Сырневу, также надо слушать и слышать. Страна «Советская», а люди – «Русские», - существо эпохи передано в двух эпитетах, и существо Победы. «Колыбель и обитель» – поэт здесь соединил земное и небесное («у Бога все живы»), соединил в Пасхальном, Русском, Народном. Потому что колыбель – это здесь на земле, а обитель – там, куда «Гагарин ушел» – в космосе; эпическое, в простоте, «ушел» (!) – сродни «Поехали!», и качели туда же – в Космос, во Вселенную – взовьются. Пасхи вроде и не было в Советской стране, да Русская (про вятскую точно знаю) Деревня всегда на Пасху качели ладила, так и отмечали, Пасху именно. И, к Маме обращаясь, Сырнева прощения не просит, ей не у кого, разве у самой себя: она, поэт, – одно и с Мамой своей, и с Народом, «Отцом, Победителем», со Страной.

Здесь когда-то жалели меня
и деревья, и птицы, и мама.

И в деревне, пробитой насквозь,
под ветвями ничейного сада
столько счастья когда-то сошлось,
что иного поныне не надо.

в чистом поле любви и печали!

под созвездьями счастья и воли

Нас с тобой не поймут никогда,
потому что того мы не стоим:
мы с тобой из войны и вины,
из какой-нибудь древности вещей –
оттого-то и нет нам цены,
как навеки утраченной вещи. (С. Сырнева, «Маме»).

Это эпос, вне всякого сомнения. Но почему же «миф», почему же «потонувший», почему же «навеки утраченной»? Советская цивилизация в Русской жизни – безценна, как безценны и все предшествующие Советской цивилизации. Это так. Но не исчезает ничего, тоже эмпирическое правило, Русская литература – хранитель «древности вещей», Русских цивилизаций, всех времен Русской жизни, хранитель не истории о них, а самых - эпох. Те же стихи Сырневой не дают исчезнуть Советской цивилизации, та же проза Казакова. В настоящем творчестве – жизнь живая, Воскрешенная – художественный метод такой русского творчества, - «Воскрешение». Даже и о понимании скажет, о непонимании – точнее. Но поймут, пройдет время – поймут. Кто? Народ, - «богатырские русские люди», для них и писано.

Следует обратить внимание, на представленные в альманахе стихи Руслана Кошкина. Даже странно, что он не с Уржумской земли, Казаков и Сырнева, - оттуда. Впрочем, и Аркуль, – недалеко, чуть ниже по течению Вятки.

У Руслана Кошкина прочитывается хороший потенциал, позволяющий ему сделать главное, в каждом творческом битии, дело Русской литературы, - сберечь и сохранить, ту Цивилизацию Русской жизни, которой ты предназначен. Воскрешать современность, пожалуй, задача самая сложная из возможных, но Кошкин именно так и работает.

Взбудоражен, стою на юру
и вперяюсь пытливо в зарю,
напряжённо пытаясь прошарить ответ
на вопрос немудрёный:
закат это или рассвет.
Если дело – к закату, тогда
дальше лишь темнота, пустота,
а, возможно, и хаос, разруха, распад…
Если это – закат, значит,
все по берлогам и спать.
Если это – рассвет, нипочём
ни нужда, ни тиран с палачом.
И не важно, что страшно и стол
постноват.
Если это – рассвет, значит,
время настало вставать. (Р. Кошкин, «На заре»).

Еще многовато рефлексии, но и миссия осознается в должном формате:

Простите, у кого до рези
от русскости в глазах искрит:
такой натуры – хоть ты тресни –
внутри не удержать, не скрыть.

А я и рад – и радость эту
не глушит оговорный шум,
что русский дух по белу свету,
по свету белому ношу. (Р. Кошкин «По белу свету»).

Ярче всего искрит сегодня на территории бывшей советской социалистической республики Украина. Пламенеют новые – НовоРоссия – и боль, и надежда. Кошкин творчески осторожен, это хороший признак, он не пылает, не воспламеняется современностью – он работает, как должно работать поэту, пытается вскрывать подлинные смыслы жизни, воплощать их в художественное пространство:

Баяли, мол, можно всё сладить на славу,
«тильки трэба» братцу устроить подставу.
А резон простой – во-вторых и во-первых:
потому что братец – по жизни «супернык».

Нашептавши парубку «що тоби трэба»,
подбивали хлопца «скакаты до нэба».


Сведущие дяди, вожди-мозгокруты.
Бэз вэртання выйшло до нэба скакнуты…(Р. Кошкин, «До  нэба»).

Соль - добрая вещь…

Какова будет дальнейшая судьба Первого Кировского фронта, открытого первым изданием альманаха «Вятка Литературная», подойдут ли свежие резервы? Или так и останется он в памяти 70-летия Великой Победы номером первым и единственным?  

«Соль – добрая вещь; но если соль потеряет силу, чем исправить ее?» (Лук.14:34). В Кировском альманахе есть соль, соль слез – и светлых, и горьких, соль крови и соль земли, соль Вселенной – это соль Правды Жизни и в художестве, и в документе; есть Боль и Счастье, Печаль и Радость. Все вместе – это День Победы, Пасха Советской Страны, 9 Мая…

9 Мая 2015 года, Вятка, на Первом Кировском…